Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Греция… Она породила в среде римлян множество скверных поэтов, – подумав, ответил Луций, – поскольку многие из тех, кто там побывал, принимались усердно слагать стихи, не понимая того, что кажущаяся тонкость чувств способна сочетаться с полнейшей бездарностью. А пороки? Жизнь наших предков была проста, как вода и хлеб, теперь же любое извращение имеет свое истолкование, а стало быть, занимает законное место в обыденности.
– Но многое из того, что римляне переняли у греков, бесценно! – воскликнула Ливия.
– Не спорю. Только это все равно, как если б, переселяясь из дома в дом, заодно с хорошими и нужными вещами, мы притащили с собой кучу всякого хлама.
Хотя Ливия имела несколько иное мнение, она не стала спорить. Ее немного удивило, а отчасти даже порадовало то, что Луций рассуждает не так, как большинство ее знакомых.
– Наверное, там очень красивая природа? – спросила она напоследок.
– Слишком много солнечного света и воздуха, безликость, неподвижность – это угнетает. Можно восхищаться день, два, потом становится тяжело. Я предпочитаю Италию, Рим – здесь все понятно, определенно. Греция для тех, кто-либо бездумен, как камень, либо, напротив – любит копаться в себе. Я выбираю нечто среднее.
– А как же Олимп и бессмертные боги?
– Боги живут в твоей голове, Ливия, – чуть заметно улыбнувшись, отвечал Луций.
– Так ты эпикуреец?
– Не страстный. Только не говори своему отцу: он-то почитает богов со всей ответственностью и рвением.
– Значит, верит?
– Это не имеет значения. Важно другое: Марк Ливий никогда не станет делать того, что неразумно и не приносит пользы.
«А ты – нет?» – хотела спросить Ливия, но не спросила. Потом глубоко задумалась. И спустя некоторое время сказала себе: если б еще не исчезнувшее, мучительное и одновременно прекрасное чувство, не вся эта сладость и ужас любви, испытанные ею с Гаем, пожалуй, в теперешней жизни ей нужен именно такой муж, как Луций Ребилл.
…Незаметно пришла весна; по налитому синевой высокому небу великого Рима разметались легкие перистые облака, а от земли веяло свежестью и зарождавшейся мягкой теплотой, а не сырым, затхлым дыханием, как это было зимой. Стремительно разлившийся бурный Тибр казался желто-бурым, он клокотал и бурлил, увлекая за собою все, что только можно было прихватить по дороге.
Мелисс не любил весну за ее суетность, как не любил осень и зиму за сырость, не позволявшую до конца просушить одежду, и лето – за жару, духоту и мух. «Можно умудриться победить самого Цезаря и вместе с тем быть бессильным перед мухами», – любил повторять он. Так получилось, что в его жизни не было ничего определенного – ни времени, когда он ложился спать или ел, ни настоящего дома, ни близких, о которых он стал бы заботиться. Даже женщину он выбрал такую, которая не могла, да и не хотела принадлежать ему одному.
В последние дни Мелисс редко навещал Амеану: все чаще отбрасывая вялое безразличие, под которым она пряталась, точно под теплым одеялом, гречанка становилась такой язвительной и злобной, что он едва сдерживался, чтобы не ударить ее.
Но сегодня он решил зайти: Амеана очень плохо выглядела в их последнюю встречу. Ее лицо и конечности опухли, тело казалось бесформенным и рыхлым. Мелисс замечал, что она перестала следить за собой – одевалась как попало и даже не каждый день расчесывала волосы. Это раздражало его, и в то же время, видя, как она терзается и мучается, не находя спасения ни в безразличии, ни в гневе, он вновь испытывал чувство, близкое к состраданию.
Еще поднимаясь по лестнице, Мелисс услышал странные звуки, то ли вскрики, то ли стоны. Он быстро вошел и увидел Амеану: распластанная на разворошенной постели, она хрипло дышала, временами постанывая сквозь крепко стиснутые зубы. Ее лицо было покрыто красными пятнами, а разметавшиеся по плечам и груди густые белокурые волосы напоминали слежавшееся сено. Она то выгибалась назад, цепляясь руками за изголовье, то с усилием скребла пальцами покрывало.
Мелисс бросился к ней, на ходу сбрасывая плащ.
– Тебе плохо? Ты одна? Где Стимми?
– Пошла… привести кого-нибудь.
– Давно?
Амеана мотнула головой. Ее взгляд был отчаянным и диким.
– Не знаю.
Он вскочил на ноги, и женщина испуганно взмолилась:
– Не уходи!
Заметив, что по ее лицу струится пот, Мелисс распахнул ставни, и в комнату ворвался весенний ветер, который принес с собою не только прохладу, но и запахи – дешевой еды, выделений человеческого тела, дыма – запахи нищеты. Узкая, как горное ущелье, улочка оглашалась многочисленными беспорядочными звуками, частично заглушавшими стоны Амеаны. Несчастная женщина то сжималась в комок, то вновь вытягивалась на постели, и никакая поза не могла принести ей облегчения. Наконец Мелисс догадался смочить тряпку и обтереть ее воспаленное лицо, а вскоре вернулась Стимми в сопровождении не внушавшей доверия, бедно одетой женщины.
Мелисса выставили за дверь. Он хотел уйти к себе, но не смог, что-то удерживало его – внутренности словно бы сжались в комок, который был способен разжаться только тогда, когда стихнут эти безумные крики. Он ни о чем не думал, это были чисто физические ощущения, которым он сейчас подчинялся больше, чем голосу разума.
Вообще-то в Риме к таким вещам относятся просто, поскольку все давно привыкли: мужчины идут в военный поход и, случается, погибают, женщины рожают детей и при этом иногда умирают. Кто-то умрет, кто-то родится: главное, мир никогда не опустеет, а остальное решают боги.
Но вот Мелисс услышал громкие всхлипы, а после – слабый звук, напоминающий пение пастушьего рожка на далеком горном лугу.
Потом ему позволили войти. Амеана все еще тяжело дышала, но теперь она лежала неподвижно, укрытая одеялами. Стимми убирала окровавленные тряпки, тогда как другая женщина протянула Мелиссу что-то похожее на большой кусок сырого мяса. Когда она собиралась положить то, что держала, на пол у его ног, Мелисс резко отшатнулся. Поднять ребенка – означало признать его своим.
Женщина все поняла.
– По крайней мере, заплати мне то, что положено, – сказала она, ловко заворачивая новорожденного в подвернувшуюся под руку тряпку, поскольку Амеане не пришло в голову приготовить хотя бы пару пеленок.
Взяв деньги, женщина положила ребенка на кровать, где лежала мать, и вышла.
Стимми стояла, не зная, что делать, и, видя это, Амеана прошелестела слабым, измученным голосом:
– Положи его вон в ту корзину. – Потом нашла взглядом Мелисса и обратилась к нему: – Пожалуйста… ты обещал.
Рабыня поставила корзину у порога и отошла в сторону.
Мелисс взглянул на гречанку. Хотя она лежала такая жалкая, несчастная, все же на ее лице читалось некоторое облегчение. Не говоря ни слова, он поднял корзину и вышел за дверь.